top of page

АННА БЕРСЕНЕВА

(ТАТЬЯНА СОТНИКОВА)

МОЯ

ЛИТЕРАТУРНАЯ

ПРЕМИЯ

 

 

 

 

 

КОЛЬЦО ВРЕМЕН

Громова_edited.jpg

 

Каждый из документальных романов Натальи Громовой становится событием современной русской литературы. Из архивных документов возникают драматургически выстроенные истории незаурядных жизней, делаются зримыми люди, оставившие значимый след в истории культуры, и все это осмыслено, отчувствовано, объято собственной личностью незаурядного же автора, в книгах которого документальное и художественное переплетаются самым живым образом.

Именно потому эти книги лишь настаиваются со временем. И новое издание в Германии сборника архивных романов Натальи Громовой «Ключ» и «Последняя Москва» и повести «Пилигрим, или Восхождение на Масличную гору» (Leipzig. ISIA Media Verlag. 2025) позволяет это осознать в полной мере.

Наталья Громова в романе «Ключ» пишет о том, как возникали ее книги.

«Сначала тебя будто окликают. Да, да, именно окликают, потому что ты начинаешь через границы прошлого говорить, слышать, встречаться именно с этим человеком. Мария Иосифовна Белкина была женщина абсолютно земная и прагматичная и смеялась над любыми мистическими придыханиями, очень иронично относилась к вере. И вот однажды она мне сказала: «Я никогда, никогда не хотела писать о Цветаевой». Она имела в виду свою книжку «Скрещение судеб». «Ну зачем мне это? Да и кто я, чтобы писать о ней?» — «И что же?» — удивленно-настороженно спросила я. «Она сама этого захотела! — и добавила невозмутимо: — Цветаева подбрасывала мне письма. Сталкивала с нужными людьми. Я долго уклонялась, но вдруг почувствовала, что она сама этого хочет». Когда Мария Иосифовна говорила, я чувствовала, что это правда. Но еще не знала рычагов тайного механизма — только начинала рассматривать его детали. Ключевое слово здесь — оклик».

Вероятно, она ощущала это еще в двадцать лет, когда «была существом растерянным и мучительно вглядывающимся в свое будущее. Я предчувствовала, что должно произойти что-то важное, и очень боялась пропустить шорох открываемого занавеса. На дворе стоял унылый 1980 год. Возникло ощущение, что времена года больше не сменяются, словно ноябрь и декабрь пришли навсегда. Был застой в самой темной фазе, и казалось, что он будет длиться целую вечность. Но именно из-за этого люди сияли ярче, были интересны человеческие отношения, велись многочасовые разговоры, в которых разгадывание того или иного человека было ни с чем не сравнимым удовольствием».

Среди первых окликов оказались прочитанные Натальей Громовой в семейном архиве письма театральной художницы Татьяны Луговской, сестры известного советского поэта Владимира Луговского, жены драматурга Сергея Ермолинского. Ее жизнь, ее мысли, ее наблюдения над тем, что происходило вокруг, что происходило с людьми, переворачивали представления об исторической реальности — об Отечественной войне, о ташкентской эвакуации писателей.

«Вот советские писатели в Ташкенте в первый год, не веря в возможность победы, говорят о том, что их эвакуация скоро обернется эмиграцией. Все готовятся к тому, что Узбекистан станет английской колонией, и им надо учить язык. Алексей Толстой уже придумал название для Ташкента — «Стамбул для бедных». Никто не верит ни одному слову власти. Да и как можно верить, ведь вместе участвовали в пропагандистской лжи...».

Общение с Марией Иосифовной Белкиной, написавшей великую книгу о Марине Цветаевой, позволило Наталье Громовой через частные человеческие истории понять историю общего большого Страха, погубившего многих и многих советских писателей — раздвоенных, существовавших с несколькими лицами. И, читая письма Владимира Луговского, она буквально изнутри поняла, что «никто не стал советским поэтом или писателем сразу, не представляли, что будут на беспрерывных собраниях в конце тридцатых призывать бывших товарищей к ответу и предлагать свои услуги в качестве палача.К этому состоянию надо было прийти». Наталья Громова увидела этот путь, читая сначала архив Луговских, а потом и все более широкий массив документов.

«Дневник-роман Григория Гаузнера тоже поражал искренностью <…> активного желания стать вровень со временем. Он писал роман о себе под говорящим названием «Превращение» — о том, как он уничтожает в себе интеллигента и становится «нужным» писателем. Я поняла, о чем надо писать книгу — о Превращении. Написать о тридцатых годах, используя всё, что мне открылось в архиве в Лаврушинском про Луговского и его друзей: Николая Тихонова, Дмитрия Петровского, Александра Фадеева и других — об их стремительном сползании в бездну».

Именно об этом Наталья Громова и начала писать в годы перестройки, хотя журналы и издательства тех лет все более кисло относились к текстам о советском периоде, так как считалось, что этот этап пройден и никому не интересен.

Наталья Громова относилась к этому иначе. Она поняла, например, что невозможно считать исчезнувшей бесследно историю вербовок в советские годы. О том, как это происходило, ее собеседники рассказывали во всех подробностях.

«Не было темы, столь часто возникавшей с самыми разными собеседниками, чем эта. И весь советский мир, о котором одни ностальгически вздыхают, другие с ужасом оглядываются, прошит наушничеством, доносительством, осведомительством, опутывающими всех и каждого узами рабства. Эта рукотворная паутина явно пришла из преисподней, потому что она умеет зацепиться за каждую судьбу, за связь человека с человеком. Она адское отражение кровеносной сети, созданной свыше, данной нам судьбой. Скорее всего, это и есть искаженное подобие легкой золотой сети, которой мы все связаны друг с другом и с прошлым. Вместо невидимой ажурной сетки — множество удавок, в одной из которых запуталась и Марина Цветаева. Почти все разговоры с людьми о прошлом рано или поздно выходили на то, как их пытались вербовать. И постепенно я сделала ужасный вывод, что не было НИ ОДНОГО человека, к которому не подступали с таким предложением. Сидели и были под надзором как те, кто был внутри, то есть в тюрьмах и лагерях, так и те, кто был снаружи».

И как все это могло пройти бесследно? Оно и не прошло — сейчас это стало очевидно.

Советская жизнь преобразила не только людей, но и сам город — тот, о котором Наталья Громова пишет в романе «Последняя Москва».

Проводником в Москву, которой она уже не застала, стали для нее дневники Ольги Бессарабовой, найденные ею в музее Марины Цветаевой, где Наталья Громова работала.

Ольга Бессарабова была юной девушкой, когда подруга Варвара Малахиева-Мирович, поэтесса и критик, близко дружившая со Львом Шестовым (об этой дружбе и любви Наталья Громова тоже написала большую книгу), привела ее в дом Добровых в Малом Левшинском переулке между Пречистенкой и Арбатом в качестве воспитательницы маленького Даниила Андреева, внука Добровых, сына писателя Леонида Андреева. Великая и полная страданий жизнь, визионерская книга «Роза мира», написанная в тюрьме, изъятый и, вероятно, уничтоженный чекистами роман «Странники ночи» — все это было у Даниила Андреева впереди. Пока же Оленька Бессарабова, умевшая видеть в людях самое существенное и схватывать их суть, воспитывала его в настоящем московском Доме.

«Таких в прежней Москве было в избытке, — пишет Наталья Громова. — Московские дома отчасти и сами стали литературными героями: от радушного дома Ростовых на Поварской из «Войны и мира» до дома семьи Громеко на Арбате из «Доктора Живаго». Здесь всегда были открытые настежь двери, толпились гости, жили многочисленные родственники, справлялись праздники: устраивались детские и взрослые елки. Подобным в дневнике Ольги Бессарабовой представал и дом Добровых, который, хотя был известен по мемуарам и воспоминаниям, на страницах ее тетрадей открывался по-другому — в своей повседневности, с привычным до революции неспешным течением жизни. Открывалась Москва. Город, словно созданный для хлебосольного родственного и дружеского общения, опутанный переулками и распахнутый бульварами. Город, свернутый кольцом в раковину, гудящую церковными колоколами и щелкающий по мостовой колесами проезжающих колясок. Возникало непрерывное течение времени, мерное покачивание маятника часов, казалось бы, рассчитанное на вечное существование всех героев повествования, а на самом же деле беспощадно отмеряющее недолгий срок жизни этого поколения. Этот дом был мерилом всего лучшего, что было в старой уютной и интеллигентной Москве начала XX века. Он притягивал к себе людей, давал им тепло и кров...».

И в этих же дневниках Ольги Бессарабовой написано о том, как советская власть все это разрушила и уничтожила. Но с некоторыми людьми «последней Москвы» Наталья Громова еще успела познакомиться и поговорить.

«Они не бунтовали, не возмущались, не плакали над своей судьбой. Слишком неоднозначна была до этого жизнь в России. Они принимали ее судьбу как свою. Иногда казалось, что это чеховские персонажи продолжают свой трагический путь после смерти их автора. Так жили бы в Советской России дядя Ваня, Астров, да и три сестры преподавали бы в советской школе или служили в библиотеке. Только все ужасно устали — и старые, и молодые. Так же смертельно устал от революции и войны, от запаха крови Юрий Живаго, пешком вернувшийся с Урала в пыльную Москву. Он шел несколько лет, чтобы в дороге пережить разрыв времени. Чтобы войти в советскую Москву уже другим человеком. Какие они были? Не советские, не антисоветские, а какие-то другие. Я их не чувствовала и не знала. Странным образом они не растворялись в советской жизни, не принимали ее языка, стиля, они молча несли в себе некую особость, которая была видна в очереди, в тюремной камере, в классе, куда они приходили давать уроки. Эта особость была отмечена неисчезающим чувством собственного достоинства. И еще тем, что они не искали лучшего для себя».

Наталья Громова пишет и о том, как поняла, что кольцо времен, о котором Олечка Бессарабова говорила в 1917 году, начало замыкаться почти сто лет спустя: «Они попали в начало катаклизма, который стал длительным этапом советской истории; я же ясно видела уже гибель той эпохи».

Когда-то Мария Иосифовна Белкина говорила ей, что хочет написать о себе через свое время. У Натальи Громовой ход мысли, пожалуй, другой: она пишет о своем времени через себя. Это очень заметно в повести «Пилигрим, или Восхождение на Масличную гору». Вспоминая, как в юности читала «Былое и думы», вспоминает она и о том, как ее поразило, что, описывая трагедию, произошедшую в его семье — измена жены, ее болезнь, преждевременные роды и смерть вместе с новорожденным сыном, — «Герцен осознал произошедшее с ним как часть общей истории. Он назвал главу о своей личной трагедии «1848 год», считая, что катастрофа, происходящая в Европе, напрямую связана с его личной катастрофой». И когда Наталья Громова пишет о том, как в октябре 1993 года «видела, как густая темная толпа валила через Садовое от Крымского моста в сторону Нового Арбата. Толпа беззвучно мелькала на экране телевизора; рты, словно разрезавшие нижнюю часть головы, были сжаты, искривлены или открыты. В доме на Смоленском бульваре, где я тогда жила, я физически ощущала ее приближение», — она тоже связывает это с трагедией, произошедшей в ее жизни — смертью ребенка при родах.

Никто не знает, чем, как и когда замкнется кольцо времен. Но книга Натальи Громовой позволяет увидеть и понять, как это происходит.

bottom of page